RUDOLF-STEINER.RU

Библиотека
антропософского движения
   
Главная

Каталог ПCC Р. Штейнера (GA)

Духовнонаучные комментарии к "Фаусту" Гёте, т.II, GA_273

Лекция одиннадцатая     18 января 1919 года     (После представления Классической Вальпургиевой Ночи)


Созерцание действительности в греческих мифах


Вчера я пытался говорить с вами о только что исполненной сцене из второй части "Фауста". Я хотел бы коротко повторить главные мысли, которые вчера здесь прозвучали, потому что в этой сцене мы имеем дело с одним из значительнейших творений Гёте, мы имеем дело со сценой, которую Гёте присоединил к своему "Фаусту" после того, как он почти 60 лет бился над проблемой "Фауста". Кроме того, мы здесь имеем дело со сценой, благодаря которой можно интенсивно заглянуть в душу Гёте, поскольку в этой душе властвует стремление к познанию и, прежде всего, серьёзность и величие этого стремления к познанию. И никогда не надо забывать, изучая "Фауста" в качестве познавательного произведения, что всё, открывающееся в высшей мудрости через "Фауста", нигде не нарушает силы художественного творчества чистого искусства, как это часто бывает у множества поэтов, пробующих нечто подобное.


Я обращаю внимание на то, что Гёте сам подчёркивал Эккерману, что он вложил много тайн в своего "Фауста", и что посвященный найдет там много человеческих загадок; но что он при этом постарался построить всё так, чтобы, воспринимая чисто сценически, образно, и наивная душа также могла бы получить впечатление.


Итак, проведём ещё раз перед нашей душой основные мысли вчерашних сообщений о затаённом, чтобы затем смочь перейти к тому, что вчера ешё не могло быть затронуто — к концу этой сцены.


Вчера я говорил, что эта сцена так ясно показывает, как Гете шёл к проблеме человеческого самопознания, человеческого самопонимания. Познание истины, познавательный порыв — всё это никогда не было для Гёте чем-то вычисляемым, теоретическим, но как и должно быть у полноценного человека в будущем развитии человечества, то, что он искал как познание в своей душе, всегда было для Гёте тем, что должно стать импульсом для цельного, самостоятельного вхождения в жизнь, для того, чтобы почувствовать всё, что даёт жизнь как счастье и несчастье, как радость и боль, как удары судьбы и возможности дальнейшего развития. Но, также и ко всему тому должен иметь отношение познавательный порыв, что ставит себя как требование человеку, благодаря жизни в том, что касается его поведения в целом, в социальном целом, в том, что касается его дел и творчества. Фауста не надо представлять как искателя высшего познания, но как человека, который связан самым глубоким образом со всем тем, что жизнь требует от человека и что она ему несёт. Ко всему этому, Гёте ищет для своего Фауста самопознания, а, значит, и познания человечества и самопонимания; понимания тех сил, которые дремлют в человеке для его деятельности.


Но для Гёте ясно также, что обычное познание, связанное с чувствами и обусловленное рассудком, не может привести к такому пониманию. Поэтому Гёте выводит в классической Вальпургиевой ночи гомункула как продукт, который был для средневекового исследователя копией человека, взятого из сил природы, из законов природы, которые физический рассудок может охватить внутри внешней природы. Рассмотрим теперь в идее гомункулюса все то — вчера я говорил об этом подробнее, — что Гёте подразумевал в своём гомункулюсе, независимо от всех суеверий, связанных с гомункулюсом, — посмотрим:, что разумел под ним Гёте. В своей идее гомункулюса Гёте хотел изобразить в человеке то, что человек может узнать сам о себе здесь в физическом мире. Тот, кто пользуется познанием физического естествознания или физического жизнепонимания, никогда не достигнет гётевского взгляда на познание человека и на постижение человека. Он никогда не познает человека; он сможет поставить перед своей душой только элементарного духа, остановившегося на пути к становлению человека, — гомункулюса.


С этим бился Гёте как с некоей проблемой познания: как может из этой идеи гомункулюса возникнуть идея Хомо? Для Гёте было ясно — это показывает все содержание, все настроение, воя художественная форма классической Вальпургиевой ночи, — что ответить на вопрос о существе человека может только познание, взятое из такого исследования, которое полноценно приводит духовно-душевное существо человека к познанию вне физического тела. Гёте хотел показать через Фауста свое убеждение, что дать сведения о человеке может только тот, кто получил знание вне физического вещественного тела. Значит, только истинная Духовная Наука, как мы её мыслим в Антропософии, может вести к познанию Хомо, Человека; в то время, как всё остальное, основанное на физическом мире познание, может вести только к мыслям о гомункулюсе. Гёте в течение всей своей жизни старался неустанно, насколько это было для него возможным, подняться к такому сверхчувственному познанию. Он искал его на разных путях. Те пути, которые ему предлагались, он пробовал художественно представить в своём "Фаусте". Фауст был для него представителем человека, который идёт к истинному человеко-познанию и человеко-пониманию.


Но во времена Гёте антропософически ориентированной духовной науки ещё ведь не существовало. Не могло ещё существовать. Поэтому Гёте пытался примкнуть к тем культурам своего времени, в которых имелись в наличии отклики атавистического духовного воззрения. Ему было близким, ему напрашивалось, после того, как он показал всё недостаточное для познания человека в романтической Вальпургиевой ночи первой части "Фауста" — мы ведь много говорим о Гёте и поэтому мы можем усмотреть, каким именно его подосновам это было близким, — ему было близким прибегнуть к имагинациям греческого мифа. Гёте чувствовал, ощущал, что с понятиями физического рассудка нельзя достигнуть познания человечества. К собственным имагинациям он не хотел еще переходить. Поэтому он попытался воссоздать греческие имагинации. Так что, если мы хотим быть точными, мы можем сказать о сцене, которая только что была перед нами сыграна, так: Гёте хотел изобразить одного человека, Фауста, к которому близко подошла — подошла извне, но это ничего не значит, — идея гомункула, которая может быть получена единственно и только в физическом мире; как у этого человека изменилось состояние сознания благодаря выходу из своего тела и он совсем по-другому себя ведёт. Он ведёт себя так, как если бы ночью во время сна он получил возможность 
воспринимать вне своего тела то, что тогда из духовно-душевного окружает его. Если он до некоторой степени сознательно засыпает и сознательно продолжает вести себя во сне, если он берёт с собой в познавательный сон полученную в физической жизни идею гомункула, тогда он сможет её видоизменить, преобразовать так, что она сможет охватить человеческую действительность.


Это хотел изобразить Гёте и для этого он взял в помощь себе образы греческого мифа. Он был, по крайней мере, в своих ощущениях далеко впереди некоторых учёных суеверий, что он много раз показал именно в этой сцене, — показывая, что в греческих мифах имеются в наличии вовсе не одни только поэтические вымыслы, создания фантазии. Вы знаете, я часто об этом говорил, что ученое суеверие могло сказать даже, что легенды, сказания, мифы, которые живут в народе, являются измененными фантазией воззрениями на природу. Такое учёное суеверие и не подозревает, какое малое значение имеет фантазия в творчестве простой души и какое большое значение имеет в ней атавистическое видение действительности, имеющее место во сне. Итак, в мифах, созданных греческим духом, заключается не только вымысел, а именно видение действительности.


Гёте указал прежде всего на тот элемент, в котором все древние народы видели импульс, действующий на душу так, что она отделяется от тела. Связь с миром была для древних людей гораздо ярче, интенсивнее, чем она является для современных абстрактных, рационалистических людей. Когда человек древних времён поднимался в гору, то это было не только ещё заметным физическим изменением плотности выдыхаемого воздуха или изменением перспективы, охватываемой зрением, но это было для него переходом из одного душевного состояния в другое душевное состояние.


Древние люди гораздо живее переживали восхождение на гору, чем современный, сделавшийся абстрактным, человек. Особенно интенсивно переживали эти люди то, что и теперь переживают еще грубо, но варварски измененным некоторые моряки: то, что действительно происходит некоторое высвобождение духовно-душевного из телесно-вещественного. Более глубоко воспринимающие натуры моряков знают  ещё это. Но для древних людей это было чем-то само собой понятным, когда они ощущали: как только я выплываю в открытое море и не имею больше связи с землёй, которая всё наделяет твёрдыми контурами, моя душа освобождается от тела и видит из 
сверхчувственного больше, чем, когда, крепко связанная с твёрдыми контурами земли, смутно предощущает сверхчувственное.


Поэтому там, где гомункулюс должен превратиться в человека, Гёте даёт разыграться весёлому морскому празднику. Фалес, натурфилософ, приводит гомункула на этот весёлый морской праздник.


Мы видим сирен. Я сегодня не буду повторять — вчера я об этом говорил — как всё это сценически образно оформлено, но я хочу обратить внимание на глубокую тайну, которую видел Гёте, на глубокую тайну — пения сирен, этих демонических существ, которые, с одной стороны, являются морскими демонами, но как морские демоны становятся живыми только, когда Луна освещает море. Море в лунном блеске привлекает сирен, а сирены, в свою очередь привлекают душу человека из её внутреннего к себе. Призыв к такому состоянию сознания, в котором в имагинациях, в образах может быть воспринят сверхчувственный мир, осуществляют сирены.


Сначала привлекаются нереиды и тритоны. Они находятся на пути к Самофракии, к священным Мистериям Кабиров. Почему заставляет Гёте выступить именно Кабиров? Потому что его гомункул должен сделаться человеком, а в священных Мистериях Кабиров в Самофракии, прежде всего посвящаемые в эти Мистерии должны были познать тайну человеческого становления. Кабиры несли в себе тайну человеческого становления. Здесь в физическом мире происходит физическое становление человека, но это физическое становление человека имеет духовно-душевный противообраз, встречный образ, и этот духовно-душевный встречный образ может быть созерцаем только вне тела, в имагинациях. Без того, чтобы абстрактная идея гомункулюса была приведена в связь с тем, что таким образом можно увидеть, не может гомункул стать человеком, Хомо.


Во всём том, что ощущал грек, когда он мыслил о своих Кабирах из Самофракии, Гёте думал найти нечто такое, что могло бы прийти на помощь к абстрактной идее гомункула, чтобы эта идея гомункула стала идеей Хомо. Выскажем, наконец, непредвзято, в чём же, собственно, здесь дело.


Гёте видел в том, что человек может знать сам о себе через обычное знание и что  является только гомункулюсом по отношению к познанию — что-то, что позволяет себя сравнить с неоплодотворённым человеческим зерном. Когда мыслят только о неоплодотворённом человеческом зерне и человеческой женщине, тогда из этого  никак не может получиться человек. Зерно должно быть оплодотворено. Только тогда возникает физический человек. Когда человек мыслит только физическим рассудком, то в его мыслях никак не может вспыхнуть внутреннее существо человека, а только то, что может быть взято односторонне и что позволяет сравнить себя с тем, что может односторонне произвести женщина. То, что может охватывать физический рассудок, должно быть оплодотворено познанием вне физического тела. Одна половина загадки человека спрятана от простого физического понимания. Древнее атавистическое ясновидение соответствующим древним временам образом, а именно тайной Кабиров, указывало на то, чем является в духовной взаимосвязи природы другая половина человеческого становления, указывающая на бессмертное в человеке. Поэтому Гёте думал: может быть, из гомункулюса возникнет человеко-становление при помощи импульса Кабиров.


Но дознаватель Гёте не был интенсивным борцом, но он был тем, что в области познания бывает гораздо, гораздо реже, чем даже думают. Гёте был в области познания интенсивно честной душой. Он хотел некоторым образом испробовать, до чего он дойдёт, чего он достигнет, если будет переживать такие тайны, как, например, тайна Кабиров.


Менее честные познаватели производят антикварные исследования, создают себе, быть может, некоторые фантазии на основе своих антикварных исследований и думают, что знают, что именно выражено через Кабиров. Честный исследователь знает всегда меньше, чем те, которые не являются честными исследователями, честный исследователь считает себя, собственно, всегда гораздо глупее, чем считают себя те, кто с легким сердцем, из того или другого, добывают себе так называемое наиболее совершенное, возможное для человека познание. Гёте знал, что когда будучи даже ученым, работают, начиная с 1749 до 1829 года, в котором он закончил сцену, прошедшую сейчас перед нашими глазами — эта сцена написана приблизительно за два года до его смерти, — Гёте знал, что когда, стремясь к познанию, состарились, но не ослабели, тогда на долю честного научного исследователя остаётся ещё один шип: может быть, ты все же должен идти ещё дальше в том или другом! Это именно то, что так ярко выявляется в гётевской природе, в его натуре, — эта абсолютная честность. Она знает, например, о загадке Кабиров: да, но как человек современности, не располагающий больше древним атавистическим ясновидением, я могу и не знать, как понимали греки Кабиров, я не могу этого знать в полноте! Но, может быть, это не самое главное, но главное в том, что Гёте ощущал в себе живым некоторого рода знание о тайне Кабиров, хотя и сам не мог понять того, что в нем живет. Это  как сон, который не только сейчас же угасает, но как сон, о котором знают: что-то проносится мимо, что содержит наиглубочайшее, но оно так легко проносится, что не хватает ни рассудка, ни интеллекта, никаких душевных сил не хватает, чтобы привести это к внятности, к чётким контурам. Именно в этом внутреннем процессе заключается значительность и этой сцены. Эту сцену не понимают, когда хотят объяснить её (всё) до конца. Гёте для того вызвал образы, чтобы на своих образах показать: тут я совсем близок к тому, к чему я хочу прийти, и все-таки это не удаётся.


Итак, он приводит Кабиров, чтобы показать, что, может быть, не он, а кто-нибудь, кто вполне осознал тайну Кабиров, будет исследовать через тайну Кабиров переход гомункула в Хомо. Ему самому это ещё не удаётся. Поэтому избираются и другие пути в имагинативном мире. Поэтому допускает он философа Фалеса — которого Гёте очень ценит, но не считает способным дать сведения, как из гомункулюса сделать Хомо, — поэтому допускает он Фалеса как водителя гомункулюса выступить перед Нереем. У Нерея острый, такой острый человеческий дар понимания превращать божественное в демоническое и через это пророчески видеть будущее, что, может быть, можно рассчитывать, что он знает что-нибудь о том, как из гомункула сделать человека. Но и здесь Гёте хочет показать — нет, на этом пути тоже ничего не получается. Потому что, если пытаются идти этим путём:, то приходят к одностороннему образованию, к некоему, поднятому в демоническое, образованию критического человеческого рассудка, который вытекает не только из тупой критики, но вытекает даже из пророческой критики. Но Нерей, который среди демонов является священником, Нерей тоже не в состоянии подойти как-либо к проблеме гомункула. Он и не хочет этого. Гёте ощущает: если то, что является только человеческим рассудком, развито до демонического, если рассудок, я хотел бы даже сказать — демонизируется, что человек, собственно, уже имеет в критическом, пытливом рассудке, — тогда потеряется интерес к этой глубочайшей человеческой проблеме от гомункулюса к Хомо.


Итак, от Нерея ничего не получено. Но Нерей, по крайней мере, заостряет внимание на том, что он, как раз в этот момент, ожидает  прибытия своих дочерей, дорид, сестёр нереид, и из них самой прекрасной — Галатеи. Я уже вчера пытался указать, образом чего является Галатея.


В наше время исследователь видит всё, происходящее в отдельных моментах жизни, как бы уложенным по коробкам. Греческое мировоззрение, которое ни в коем случае не содержит того, что обычно изучают в классической филологии, греческое мировоззрение рассматривало то, что живёт в человеке, ещё непременно связанным с тем, что живет вовне, во всей природе. То, что даёт жизнь людям, существует в другой форме, как волнообразующее и жизнеобразующее во всех событиях природы. Но надо уметь отыскивать это. Современная познавательная способность человека слишком груба, чтобы проникать в те области, в которых вовне в природе можно, соучаствуя, увидеть те же переживания большого мира, которые скрыто происходят в человеке, когда он из человеческого зерна, начиная от концепции, от оплодотворения, развивает себя вплоть до рождения и появляется затем как человек. Те же самые события, которые скрыто разыгрываются в самом человеке, беспрестанно разыгрываются вокруг нас. Это и есть то, что разыгрывалось посвященным в тайны Кабиров: как зачатие и рождение живут в природе. Человек видит Луну, как она восходит и заходит, чувствует тепло, которое распространяет Солнце, воспринимает свет, который распространяет Солнце, он видит тянущиеся облака, он слышит шум морских волн, он видит их, принимающих свою форму.


Во всем этом находится весь мир — волнующийся, вздымающийся импульс становления. Но современный человек уже не воспринимает его; он будет воспринимать его, когда разовьёт себя духовнонаучно. И он воспринимал его в прошлом атавистическим познанием, атавистическим восприятием и воззрением древних времен.


Надо отдаться некоей тонкой способности восприятия, существовавшей в древние времена. Теперь можно сказать — в лучшем случае это в предчувствии снится, во сне предчувствуется, но не вполне поднято в сознание, что происходит, когда вместо действенного солнечного света лунный свет озаряет море, на морских волнах отражается лунный свет. Человек теперь смотрит, как в морских волнах отражается лунный свет. Физик, в лучшем случае, говорит: лунный свет является поляризованным светом. Это абстракция, этим мало что сказано. Он не переживает того, что тогда совершается. Мы переживаем теперь, когда нас жгут огненными щипцами. На это ещё хватает утонченности наших способностей восприятия. Но что в солнечных лучах живет нечто духовно-душевное, что что-то похожее и всё же другое живёт в лунных лучах, что что-то совершается, когда лунный свет, этот заемный солнечный свет бракосочетается с морем, с волнующимся морем — это знало греческое мировоззрение. Оно знало, что приближается, колеблясь, когда вместе с морской волной приближался, бракосочетаясь, лунный свет. Когда он так приближался, бракосочетаясь с волной, тогда грек воспринимал в зачарованной светом волне волнующийся импульс вовне, в мире, тот же самый, который волнуется и колеблется в человеке, начиная с зачатия и до рождения. Вовне, в природе, в другой форме он видел то же самое, что присутствует в человеке, когда в физическом смысле совершается мистерия человеческого становления.


Гёте ясно высказывает, как он сопереживает и художественно оформляет это тонкое интимное переживание, которое имел грек. Гёте выражает это, заставляя Фалеса показывать на лунный дворец на облачках, приближающихся и сопровождающих раковинную колесницу Галатеи. Раковинная колесница Галатеи есть волнующаяся в море сила рождения внешней природы, которую Гёте связывает с Луной, с лунной силой, с лунным импульсом. Этим Гёте вызывает глубоко значительную имагинацию греческого мировоззрения, чтобы подойти к процессу, благодаря которому абстрактная идея гомункулюса может в понимании человека превратиться в идею Хомо. Только всем чувством, интимно воспринимая то, что волнуется и колеблется в гётевских удивительных образах этой сцены, — сочувствуют в том, что действительно оживало в душе Гёте при этой сцене.


Когда же хотят схватить в грубых абстракциях-понятиях эту сцену, не настраивая себя на интимное сопереживание того, что ощущал Гёте, тогда остаются далекими от проникновения в эту сцену.


Таким образом, проблема гомункула-Хомо — если я смею выразиться сухо и теоретически, — может некоторым образом приблизиться к своему разрешению, если эта идея, внесённая в свободное от тела созерцание, будет погружена в импульс зачатия-рождения, который волнуется и живет во всей природе. Гёте ведь уже раньше, прежде, чем он связал гомункула с импульсом зарождения, вывел Протея: Протей — это тот демон, чьё внутреннее душевное строение Гёте мыслил наиболее близким к своему учению о метаморфозе, где он 
пробует проследить превращения живой формы, начиная с низко организованных существ, и вверх, вплоть до человека, чтобы через это приблизиться к загадке становления человека, к загадке гомункула-Хомо. Мы знаем, что Гёте смог разрешить ее для себя только длительным путём. Он хотел познать, как лист растения превращается в лепесток цветка, а этот последний в тычинку и в пестик растения; он также хотел узнать, как кости скелета спинного хребта превращаются в кости черепа. На этом он остановился, потому что он не мог проникнуть к увенчанию этой идеи метаморфозы, которое нам дано благодаря тому, что мы знаем: метаморфоза существует также и для сил, которые пронизывают человеческое тело от одной инкарнации, от одной земной жизни к другой земной жизни. То, что теперь является моей головой, есть метаморфозированное остальное тело из предшествующей инкарнации, а то, что теперь является моим телом, за исключением головы, будет претворено в ближайшей инкарнации в образование моей головы. Это есть увенчание, венец метаморфозы. Но Гёте мог дать только элементарную ступень этой идеи метаморфозы, вливающейся в антропософически ориентированную духовную науку. Идея метаморфозы подошла к нему, когда он старался охватить проблему гомункула-Хомо, желая оформить её поэтически.


И здесь он показывает — я хотел бы сказать — честно-скептически все то, что может сделать представитель идеи метаморфозы — Протей. Протей выступает в разных своих формообразованиях: однако же они стоят рядом, друг возле друга. Я хотел бы сказать, что Гёте привлекает все, что может действительно привести к рождению, к сверхчувственному рождению идеи гомункула.


Но после этого Гёте снова отступает. Тогда сверкает иной луч! Навстречу всем демонам, духовно-элементарным существам, нереидам, тритонам и доридам, Нерею, Протею и т.д., — навстречу всем им выступают Тельхины. Эти, в некотором смысле, самые старшие художники четвертой культуры после-атлантического земного мира, напоминают нам о том, что Гёте пробовал приблизиться к загадке человека не только по пути к сверхчувственной науке, но и по другому, чувственному пути; по пути искусства. Гёте на самом деле не был ни односторонним учёным, ни односторонним художником, но в нём сознательно сочетался художник с учёным. Поэтому, стоя в Италии перед произведениями искусства, он сказал, что воспринимает в них что-то, что даёт ему познать, что греки, создавая свои произведения искусства, действовали по тем же .законам, но которым действует сама природа и но следам которых и он идет.


Если дают действовать на себя гётевской книге о Винкельмане, то видят, как Гёте пытался на пути искусства до некоторой степени приблизить к себе загадку человеческого познания, пытался проследить превращения явлений природы до тех пор, когда природа в человеке осознает своё "Я", — как он это так значительно выразил, так замечательно выразил в книге о Винкельмане. То, что там даёт воззрение на природу, художественное воззрение на природу, рассматриваемое с другой стороны, со стороны сверхчувственного познания, — это нам показано через выступление Тельхинов, древних художников, первых создателей богов в человеческом образе.


В то время, как в других случаях Гёте обычно человеческое сознание переводил из чувственного в сверхчувственное, — здесь он заставляет нас смотреть назад из сверхчувственного в чувственное: Тельхины находятся в сверхчувственном, но их мысль некоторым образом переходит в чувственное. Они изображены как противоположность всем другим образам, всецело посвященным Луне. Они — те, к которым обращаются сирены:


"Свет весёлый дня вы чтите,


Солнцу вы посвящены,


Но привет от нас примите,


Чтущих тихий свет Луны."


Итак, они принадлежат Солнцу. В Родосе они соорудили богу Аполлону много статуй. Здесь производится некоторым образом попытка через созерцание по ту сторону, в сверхчувственный мир, приблизиться к проблеме гомункулюса-Хомо. Но и это не получается. И сам Протей энергично отрицает, будто что-либо выиграно благодаря Тельхинам для перехода гонункулюса в Хомо. Что происходит?


Псиллы и Марсы — змеиные демоны, выступают вперёд и выносят раковину, колесницу с Галатеей, которую мы уже охарактеризовали. Псиллы и Марсы — змеиные демоны, демоны, которые извлекают некоторым образом из человека душевное, уводя его в духовное, и которые одновременно являются слугами в том мире, в который человек вступает, когда он покидает своё физическое тело. При этом нет отделения чисто животного от чисто человеческого, здесь животный образ переходит в человеческий.


Затем, после того как показано на доридах и корабельных юнгах, которых они приводят, как трудно человеку поддерживать отношения духовного мира с чувственным, после этого показывается сокрушение гомункулюса о колесницу-раковину Галатеи. Также является интимным в этой сцене и то, что дориды приводят корабельных юношей. Дориды суть демоны, морские существа, — корабельные юноши — человеческие существа. Гёте хочет показать, что человек может приблизиться к духовным существам другой сторсны бытия, что судьба нам чётко указывает, что благодаря доридам спасены корабельные юнги — что Судьба приводит к соединению человека с богами. Но здесь, в физической жизни, эти отношения сейчас же распадаются, это не может быть крепко удержано, когда сверхчувственное хочет связаться с чувственным: "Боги не хотят этого допускать". И затем перед нами выступает в конце этой сцены самым удивительным образом, после того, как испробовано в грандиозных имагинациях  всё то, что может гомункулюса сделать Хомо, — как высшее, как многозначительное, интенсивнейшее приближение к развязке этой человеческой загадки, выступает то, что гомункул действительно погружается в производительную, зарождающую силу природы, поскольку она извещает о себе через Луной озарённую, лунным светом зачарованную морскую волну. В неё погружается гомункул. Что видим мы в конце сцены? Сверкание, воспламенение: все элементы заявляют о себе: земля, вода, огонь, воздух; все элементы распоряжаются, некоторым образом, тем, что здесь происходит. И это стоит перед нами почти так, как-будто мы теперь сами погрузились в сон познания и увидели имагинации, которые одни могут внести ясность в человеческую загадку другой стороны существования, затем, благодаря удаляющейся силе зарождения, снова призываемся к жизни, которую мы осуществляем в теле.


Я говорил вам уже вчера, что сила, лежащая в основе концепции зачатия, эмбриона, рождения — является только расширенной, более интенсивной силой, но она  того же самого рода, она, в сущности, совсем та же сила, что и та, которая расколдовывает нас от ночного сна или также от познавательного сна для телесного бодрствования. Каждое утро, когда мы просыпаемся благодаря той же силе, которая присутствует здесь только в другой интенсивности, чем когда человек зачинается, вынашивается и родится. Одно является видимым на Земле, правда, только своей внешней стороной, а не своей глубокой, таинственной внутренней стороной; другое проходит совсем незамеченным. Святая Мистерия Пробуждения проходит совсем незамеченной. Мы погружаемся в духовный мир, мы окунулись в духовный мир — мы просыпаемся, надеваем наше тело и приходим в физически чувственный мир.


Имеются также и среди неясновидящих людей такие, которые очень хорошо знают, что, собственно, живет, когда они находятся по ту сторону в сонном состоянии; они ощущают через сон, больше как сновидение, сновидчески волнующуюся духовную действительность и затем просыпаются благодаря той самой силе, которая живет в раковине-колеснице Галатеи, зарождающейся силе природы, с которой связывает себя Хомо-гомункул для человеческого становления. Некоторые люди знают это, хотя они и не ясновидящие. Наука ясновидения доводит это до полной ясности при пробуждении — это есть погружение, которое может быть охвачено только в имаганациях, из духовного мира обратно в чувственный физический мир, живущий в элементах огня, воды, земли, воздуха. Здесь снова разбивается то, что мы считали уже своим, уже полученным для Хомо, выигранным для Хомо — становления Хомункулюса в другом потустороннем мире, здесь разбивается это, когда он возвращается обратно в эту действительность.


Фауст должен окунуться в действительность древней Греции. Фауст должен получить Елену в свою личную близость. Если после могучего заключения этой сцены, где стоит:


"Слава морю и волненью,


Волн с огнём объединенъю,


И огню, и вод разливу


И свершившемуся диву! 


Слава кроткому Зефиру!


Слава — тайн подземных миру!


Славу вечную поём


Всем стихиям четырем!"


Если вы перелистаете дальше, то придёте к третьему виду:


Елена


Хвалой одних, хулой других прославлена,


Являюсь я, Елена, прямо с берега, 


Где вышли мы на сушу, и теперь еще,


Морской живою зыбью опьяненная, 


Которая с равнин далёкой  Фригии


Несла нас..." и т.д.


Фауст должен быть в греческой действительности, Фауст должен быть разбужен из восприятия загадки гомункула Хомо, должен быть пробуждён в греческом мире. Здесь должен он сознательно проснуться, как этого хотел Гёте. Здесь момент пробуждения должен был так 
совершиться, чтобы в нем показать, как воспринятая в духовно-сверхчувственном загадка человека разбивается, когда снова погружаются обратно во внешнюю физическую действительность, в своё тело. Во внешней природе это происходит тогда, когда Луна угасает и загорается утренняя заря. Но эту связь человек ощущает в лучшем случае аллегорически, символически или художественно. Реальность, лежащая в основе этого, малоизвестна. Здесь она выступает в том, что является одновременно воплощением загадки познания и истинной поэзией. Гете действительно удалось величественным образом ввести Фауста в сверхчувственный мир и пробудить его для жизни в греческой действительности.


Можно было бы сказать, что в 80-х годах XVIII столетия Гёте предпринял свой побег в Италию, являвшийся именно бегством. После того, как он исчерпал себя в северной природе, он захотел познакомиться с тем, что сможет получить для созерцания мировых загадок, — как он думал, — только через восприятие южного искусства. Он многое выиграл, потому что мы знаем, каким сделался Гёте в 90-х годах XVIII столетия. Тогда он сделался еще старше, что значит, —  моложе душой. Когда человек внешне становится старым — он становится моложе в душе, когда он умирает — он в душе самый молодой. Душевная жизнь имеет обратное развитие.


И вот наступил 1829 год. Можно почувствовать, ощутить, что переживал тогда Гёте в самом себе. Он ощущал: "Как бы я теперь, —  если бы я имел возможность, — как бы я мог окунуться в мир южных созданий искусства, воскресить Грецию перед своей душой; насколько богаче смог бы я всё это пережить, насколько интенсивнее, ярче, чем я переживал это раньше! Если бы я уже тогда мог так переживать духовный мир, как я могу теперь, ощущая, переживать!"


Особое настроение второй части "Фауста" состоит в том, что ставшую молодой и в этом обогатившуюся душу не раз видят перед собой на высшей ступени, художественно показывая то, что было познано в течение жизни. Филистеры никогда и никоим образом не смогут приблизиться ко второй части гётевского "Фауста". И я вполне могу понять, что во многих отношениях духовно богатый Швабен-Фишер, который сказал много по-настоящему хорошего о гётевском "Фаусте", нашёл, что "это что-то скучное, это какая-то, склеенная из клочков стряпня старости".


Филистёрство, каким бы учёным, каким бы умным, каким бы интеллигентным оно ни было, не сумеет проникнуть в поэзию, в то высокое поэтическое, чем обладает вторая часть гётевского "Фауста".


Проникнуть смогут, если дадут прокалить, зажечь свое поэтическое чувство огнём того, что даёт духовное созерцание.


Завтра, после представления этой сцены, мы еще кое-что скажем о связи с изображением этих гётевских импульсов.





Назад       Далее      

  Рейтинг SunHome.ru